- Цвиленев, Николай Федорович
Цвиленев Н. Ф.
[(1852—?). Автобиография написана в декабре 1925 г. в Симферополе.] — Родился я в гор. Туле в 1852 г. Отец и мать принадлежали к дворянскому сословию со всеми понятиями того крепостнического времени. Мать умерла в 1858 г., когда мне было шесть лет, но, несмотря на мой детский возраст, я сохранил некоторые воспоминания, которые были не без влияния на мое воспитание. Окружающие условия жизни, которые, казалось бы, должны были привить понятия того времени, вложить коренные правила в характер, оказали, напротив, влияние обратное: все мои поступки в жизни в дни юношества и позднее были не в соответствии со взглядами моих родителей на общественные вопросы.
Отец мой, хотя от природы очень добрый, был вспыльчивый и несдержанный человек, что часто было причиной суровых поступков с его стороны с подчиненными в то время крепостными крестьянами и служащими. В моменты таких вспышек мать не раз сдерживала его вспыльчивость, а он ее слушал и часто благодарил за то, что она вовремя смягчала его гнев. После смерти матери отец, рассказывая нам, детям, про нее, говорил, что мать переделала его характер за те двенадцать лет, которые он прожил с ней.
Когда объявлен был манифест об освобождении крестьян от крепостной зависимости, я радовался в душе этому и не мог без сожаления смотреть на "дворовых" людей, которые должны были без всякого земельного надела уходить на все четыре стороны из усадьбы, где они родились, выросли и работали для помещика.
С такими впечатлениями и фактами мы, т. е. я, брат и две сестры, воспитывались дома, пока не приблизилось время готовиться в учебное заведение. Поэтому отец пригласил для обучения нас учительницу, которая взяла на себя и воспитание. Старшую сестру, Александру, дядя, служивший тогда в Петербурге, определил на казенный счет в Смольный институт, а мы трое стали готовиться в Тульскую гимназию. Учительница, Анна Михайловна Агафонова, пробыла у нас несколько лет и за это время много сумела привить нам хороших привычек, которые оставили след в формировании нашего характера. Она была очень добрая, но требовала и находила возможность добиваться серьезного отношения к занятиям. Первое время с ней жил ее сын, но в обращении с нами она держалась всегда ровно, не выделяя сына из того режима, который она создала, всегда взыскивала одинаково как с нас, так и со своего сына. Эта чувствуемая нами всеми справедливость была причиной того, что мы ее скоро полюбили и впоследствии привязались. У меня была на деревне моя бывшая кормилица, которую я любил и нередко бегал к ней просто посидеть и чувствовать ее ко мне ласки.
Наступило время, и отец объявил нам, что мы поедем с Анной Михайловной в Тулу, где мы будем жить с ней. В Туле я поступил в третий класс, брат во второй, сестра тоже благополучно сдала экзамены. Ученье сводилось, главным образом, к зубристике. Только с четвертого класса начались интересные занятия по естественным наукам. Но естествознание было с начала следующего академического года упразднено; было введено преподавание латинского и греческого языков. Того и другого предмета было назначено по шести уроков в неделю. Учителями присланы были на первое время чехи, требовавшие отчаянного зубрения. Не лучше было и при учителях русского происхождения. При таких условиях гимназисты стали искать ответа на зарождающиеся вопросы вне гимназии, стали соединяться в кружки. Любимыми авторами были: Тургенев, Гончаров, потом Помяловский, Решетников, Лермонтов и Пушкин, затем стали увлекаться статьями Писарева. Мы устроили свою библиотеку. Естественно-научный отдел состоял из статей Писарева и представителей научного материализма и позитивизма: Бюхнера ("Материя и сила"), К. Фохта, Молешота ("Круговорот жизни"), по политической экономии — Дж. Ст. Милль с примечаниями Чернышевского, по философии — О. Конт.
В Тульской женской гимназии кончала курс тогда моя сестра Софья, которая не удовлетворилась домашней жизнью родных, освободилась от их опеки и вместе с Лидией Антоновной Дмоховской, ее одноклассницей, открыла подготовительную школу в Туле. Сестра и Дмоховская держались одних взглядов на жизнь. Идеалом женщины они себе представляли самостоятельную, развитую умственно личность, способную к общественной работе. Учеников в школу набралось достаточно, работы было много, пришлось пригласить к себе в сотрудники постороннего. Выбор пал на семинариста, оканчивавшего курс в тульской семинарии, А. П.Никольского. Я жил тогда у сестры и скоро познакомился с Никольским. В один из вечеров, за самоваром, я поднял разговор о библиотеке, о нашем кружке самообразования; Никольский сочувственно отнесся к этому вопросу, и через несколько дней мы устроили собрание, на которое были приглашены гимназисты и семинаристы. Очень скоро пришли единодушно к организации единой библиотеки, для чего установлены были ежемесячные сборы, назначены еженедельные собеседования, и дело пошло оживленно.
На этих собраниях преимущественно поднимались вопросы общественной жизни; всех занимал вопрос о будущей деятельности, о специальности, какую следовало бы себе избрать. Много способствовало решению этих вопросов то обстоятельство, что в Тулу стали заезжать проездом московские и петербургские студенты. Двоюродный брат Дмоховской, студент Технологического института Лев Адольфович Дмоховский, однажды по пути с юга России заехал в Тулу и был у сестры своей. Состоялось наше знакомство. Л. А. Дмоховский, впоследствии судившийся с Долгушиным, был живой, энергичный молодой человек, внешностью произвел на меня хорошее впечатление, а беседы его дышали искренностью и радикальностью взглядов.
К этому времени относятся посещения Тулы бывшим семинаристом ее, Вас. Семен. Ивановским, студентом Медико-Хирургической академии, и студентом Петербургского Технологического института Николаем Апол-лоновичем Чарушиным, осужденным впоследствии по процессу 193-х в каторгу. Благодаря Ивановскому наша библиотека была снабжена довольно многочисленными и хорошо подобранными книгами; Ивановский был большой сторонник саморазвития и много ратовал за это. Впоследствии направление его изменилось в сторону революционного народничества. Будучи арестован во второй половине семидесятых годов, он удачно бежал из московской тюрьмы и затем жил в Румынии, где в качестве врача и демократа приобрел широкую популярность.
Чарушин познакомил нас с бывшими в то время студенческими беспорядками, которые разразились с такой силой, что вся передовая интеллигенция с горячим сочувствием отнеслась к этому движению, постепенно принявшему социалистический оттенок и явившемуся предвестником того грандиозного подъема, который вылился в народническое движение 73—74 гг. Мы, гимназисты и семинаристы, не бывшие еще студентами, уже переживали вместе с ними чувство негодования, вызванное реакционными мерами и суровыми репрессиями правительства.
Весь конец 1872 г. и начало 73-го г. прошли, помимо занятий в учебном заведении, в чтениях и беседах по поводу прочитанного. Особое внимание было обращено на "Исторические письма" Миртова (Лаврова). Неоплатный "долг народу" и развитие "критически мыслящей личности" предъявляли властные требования. Мысли мои были направлены на решение главного вопроса: куда поступить после гимназии. Быть вра-чом в деревне, оказывать помощь народу в постоянном общении с ним, казалось мне, делало возможным успешно осуществлять мои идеи о деятельности общественной. Сестра моя, Софья, и Дмоховская тоже решили ликвидировать дела своей школы и ехать в Петербург для поступления в высшее учебное заведение. Библиотека наша была помещена в квартире сочувствующей нам Алевтины Семеновны Гурьевой, сестры члена нашего кружка П. С. Гурьева. У нас же бывали литературные вечера из наиболее солидарных между собой во взглядах членов кружка; так прошло время до весны, а затем в августе 73-го г. мы все, кто решил ехать в Петербург, согласились поселиться на одной квартире и жить сообща на общие средства, получаемые от родных, и заработанные, не принимая в расчет размера этих получек, словом, составить коммуну. Получив все нужные документы из гимназии, я уехал из Тулы к отцу, откуда после двухмесячного отдыха направился в Петербург. Я скоро розыскал приехавших туда товарищей. Как только вопрос о моем поступлении в Медико-Хирургическую Академию уладился, мы сообща нашли квартиру в пять комнат на Петербургской стороне, на Монетной улице. Сначала поселились там, кроме меня: Никольский А. П., Глаголев Гр., Щеглов В., моя сестра Софья и др. Все жили на общие средства. Каждый день татарин возил конину, и мы варили обед из нее. Вскоре стали к нам ходить знакомые В. С. Ивановского, студент медик А. П. Витютнев, Всеволод Ионов, Иван Жуков и др. Из разговоров их я понял, что многие из них ведут занятия с рабочими. Больше других увлекались этими занятиями Аверкий Прокофьевич Витютнев, Ионов и Ив. Жуков. Я, как новичок, внимательно следил за разговорами по поводу этих занятий, утром ходил на лекции, знакомился со студентами и вскоре в студенческой библиотеке стал своим человеком. Мне сообщали о дне и месте предполагаемых студенческих собраний, о происходивших единичных арестах и всех новостях подпольной литературы. Мало-помалу жизнь студенчества принимала характер все более и более оживленный. Уже к концу 73-го года движение среди студенчества становилось необыкновенно напряженным.
Вышедшие книжки двух направлений — "Вперед" П. Лаврова и "Государственность и анархия" Бакунина — вызывали горячие споры по вопросам деятельности в народе. Приверженцы первого направления отстаивали необходимость научной подготовки, законченного саморазвития. Самые крайние доказывали даже необходимость пройти все предметы по схеме Конта, что заняло бы десятки лет для подготовки. Противники воспользовались явной утрировкой сторонников научной подготовки и стали обличать ораторов в эгоизме, в желании обеспечить себе карьеру. Сторонники Бакунина впадали в другую крайность; они говорили, что никакой научной подготовки не требуется, что приобретенные уже знания нужно позабыть, так как они мешают полному слиянию с народом, что массы народа настроены революционно; достаточно явиться агитаторам, и восстание — готово. Самые крайние последователи анархистов, как М. Рабинович и В. Ваховская, говорили на сходках, что нужно лишь уметь стрелять из револьвера. Крайние сторонники Бакунина, или, как их называли, "вспышкопускатели", доказывали, что самый факт восстания сам по себе уже желателен, так как это воспитывает народ в революционном духе. Взгляды эти нашли себе сторонников среди молодежи, пылкость темперамента которой требовала немедленного энергичного дела, такого дела, которое искупило бы наш долг народу, сложившийся из всего предыдущего хода государственной жизни страны. Этому могло удовлетворить что-нибудь, требующее геройства, самоотверженности, чем являлась деятельность революционная, конечная цель которой — переустройство общественного строя для блага народа.
Несмотря на успех, который имели анархисты-бакунинцы, необходимость подготовки для пропагандиста была так очевидна, что все-таки значительная часть молодежи сочувствовала последнему направлению. Представителями этого направления были члены кружка "чайковцев". Значительное число их уже было арестовано и томилось по тюрьмам и в Петропавловке. Между ними был знакомый мне Николай Чарушин, взгляды которого мне были известны, и мои симпатии клонились к этому кружку. Как ни соблазнительно было приступить к деятельности непосредственно в народе, но сознание пробелов в саморазвитии взяло верх, и я посещал лекции, читал по социологии, но не упускал и сходок, на которых происходили дебаты по вопросам практической деятельности. Занятия с рабочими велись всю зиму вечерами. Часто мы засиживались за чаем в беседе на текущие вопросы. Студенты из первых источников знакомились и узнавали крестьянский и фабричный быт. Между рабочими выделялся ткач Петр Алексеев. Это был молодой человек с приветливым лицом и резкими, энергичными манерами. Его очень интересовали вопросы общественные, и он зачитывался "Историей крестьянина" Эркмана-Шатриана. Его приятель, Иван Тимофеевич Смирнов, производил впечатление тихого, задумчивого и очень интересующегося книжками молодого человека. Начавшиеся вновь аресты заставили прекратить эти собрания. В половине марта 74 г. был арестован Аверкий Витютиев. Говорили, что его запутал при допросах студент Низовкин, получивший потом печальную известность [По процессу 193-х. — В. Фигнер.].
Весной 74 г. некоторым из деятелей удалось побывать "в народе", ознакомиться с его жизнью и настроением. Удалось на практике вывести заключение, как народ реагирует на все слышанное от агитаторов. На сходках обсуждались вопросы практические: в каком виде идти в народ, как устроиться для пропаганды, какую форму пропаганды считать предпочтительнее — оседлую или летучую. Огромный интерес этих вопросов вызывал шумные дебаты. Анархисты-бакунисты проповедовали немедленный поход в деревню. Они говорили, что Поволжье и юг России настроены более революционно, чем север. Летучая пропаганда считалась более желательной, чем другой способ. Она (летучая пропаганда) захватывает более широкий район, большее число лиц, и, таким образом, создается возможность широкой организации революционно настроенных масс. Более сдержанные деятели проповедовали поселение в деревнях, с целью пропаганды социализма в народе, который сохранил в бытовых условиях жизни общинное землепользование, артельный труд, мирской сход — все эти элементы, создающие благоприятные условия для достижения социалистического строя. Продолжительной пропагандой предполагалось воспитать сознательных революционеров, которые при широкой организации представляли бы из себя надежные центры. В конце концов, несмотря на все эти разногласия, создавалась уверенность, что все эти приемы ведут к одной цели, и кружки, являвшиеся представителями того или другого направления, одинаково материально помогали действующим в народе лицам.
Как только весной оказалось возможным двигаться по проселочным дорогам, наиболее подготовленные кружки устремились в путь. Личный свой вопрос о продолжении учения в академии я решил так: я отправляюсь на юг, который мне был менее знаком, путешествую в качестве рабочего, ознакомлюсь с настроением населения края, вернусь в Петербург, выйду из состава студентов академии и отдамся длительной революционной работе в народе, избрав себе определенный пункт. Одно только я считал непрактичным — это поселение группой. Во-первых, это скорее обращает на себя внимание полиции; во-вторых, поодиночке можно заселить более обширный район для воздействия на него. Землячка моя, С. А. Афанасьева, познакомила меня с В. Н. Батюшковой, о которой я много слышал как о человеке, преданном до самоотвержения народному делу. Раньше она жила в Москве и принимала деятельное участие в устройстве высших курсов проф. Герье. В то время она искала школу, где можно бы организовать занятия со взрослыми и начать пропагандировать их. Такая школа намечалась в Орловской губ., Елецкого уезда, при ст. Измалково, в имении С. А. Субботиной, которая решила там устроить школу, а учительницей туда "чайковцы" рекомендовали В. Н. Батюшкову. Все это так совпадало с моими взглядами на дело, что я старался поближе познакомиться с Батюшковой, чтобы в Измалково мог я приехать как знакомый.
В мае я начал собираться в отъезд. Предварительно заехал на некоторое время во Владимирскую губернию к В. С. Ивановскому, который, по получении диплома, занял там в земстве должность врача. Мне нужно было по делу побыть у него и хотелось присмотреться к практике его на месте. Практика В. С. Ивановского, главным образом, была среди крестьян, которые сразу заметили, что этот врач не похож на предыдущих, не интересуется доходами от практики — и повалили к нему со всех концов. Все это было приятно, вносило некоторое удовлетворение, но это было не то, что требовалось по настроению времени. От Ивановского я поехал в Орловскую губ. к отцу. В 17-ти верстах от нас находилась школа В. Н. Батюшковой. Я побывал в Измалкове. Батюшкова пользовалась большой любовью и детей, и взрослых, вела пропаганду горячо и широко, но так доверчиво, что я уехал почти убежденный, что осенью не застану ее на свободе.
Было около половины июня. В средней России работы на сенокосах начинались с Петрова дня, т. е. в самом конце июня. Поэтому я спешил выехать на юг, имея в виду начало косовицы. Со станции я выехал по Орлово-Гряжской железной дороге. На вокзале уже заметно было движение рабочих на юг России, главным образом в Таврическую губернию и в область Войска Донского. Нашлись попутчики до Ростова. Это были крестьяне средней и северной России. Тут были псковичи, рязанцы, орловцы и др. губ. средней России. Я, замешавшись в эту массу, взял билет до Новочеркасска, где мне предстояло получить нужные письма.
Утром сделал остановку в Орле и отправился в город. Еще в Петербурге говорили о появившемся в Орле проповеднике бескровной революции — Маликове. Я направился к нему. Помню хорошо его одухотворенное лицо, простые, приветливые манеры. Тут же находилась Пругавина, сестра литератора, и еще кто-то. Я отрекомендовался и объяснил цель своего посещения. Не дожидаясь его вопросов, я сказал, что не вижу другого способа избавить обездоленный народ от его нестерпимого положения, как путем социальной революции. "Вот это-то и ошибка, — сказал Маликов, — нужно знать человеческую природу, полюбить человека и искать в нем искру божью, заглохнувшую, быть может, воспламенить в нем эту искру". Так, в общих чертах, он начал и скоро, увлекаясь своими мыслями, заговорил быстро проникновенным голосом о "богочеловеческой" природе в каждом. Я помню, с каким восторженным взором Пругавина, оставив книгу, смотрела на говорящего. С пламенным энтузиазмом говорил он о возможности переделать человечество пропагандой социальной справедливости даже среди сильных мира сего, и они добровольно откажутся от тех привилегий, которые в общественной жизни создают столько зла. Таким образом можно осуществить социальный переворот, не прибегая к насилию, которое вызывает тоже насилие с противной стороны. Словом и делом нужно вести пропаганду, жить личным трудом, организовывать трудовые колонии. Проповедь его была так увлекательна своей искренностью и энтузиазмом фанатика идеи, что вскоре он приобрел последователей даже среди испытанных революционеров. Его последователем стал Чайковский и впоследствии уехал с ним в Америку для проповеди его идей. Аитов и Теплов, члены кружка "артиллеристов", тоже не устояли против пламенной проповеди Маликова. Член кружка чайковцев, Клеменц, ездил в Орел, чтобы лично убедиться в силе влияния Маликова на молодежь. На одном из собраний состоялся диспут с Маликовым, после которого сочувствие большинства собрания было на стороне Маликова, несмотря на всю логичность противника. Вера Маликова была необыкновенно заразительна и гипнотизировала слушателя, но я не мог понять все-таки, как мог допускать этот человек возможность победить антагонизм классовых соотношений. Как можно ожидать добровольного отказа представителей капитала и государственной власти от тех условий жизни, которые для них составляют все? Маликов верил, что этого добиться проповедью возможно. Говорили, что, будучи арестованным, он в присутствии генерала Слезкина, производившего тогда дознания по политическим делам, стал развивать свои "богочеловеческие" проповеди с такой пылкостью, что Слезкин махнул рукой и приказал его выпустить на волю. Уехал я от Маликова с грустью, что такой талантливый человек, с таким пламенным темпераментом свернул со своего первоначального революционного пути. Но все же силы, толкавшие молодежь на этот последний путь, были так неотразимы, что проповедники маликовских идей остались в конце концов в одиночестве.
Вечером я отправился на вокзал к поезду, идущему на Харьков и Ростов. В Новочеркасске я получил письмо, с которым мне предстояло идти в экономию на работу. До отъезда я разыскал членов местного кружка народников. Некоторые из них делали экскурсию в народ и делились своими впечатлениями. Меня оставили ночевать в квартире, где собралось человек семь или восемь, все местная молодежь, настроенная бодро и производившая впечатленне искренности и жажды деятельности. Узнав от меня, что петербургские кружки направились на Волгу и на юг для пропаганды, большинство тут же решило на следующий же день идти в район Донской области.
Не буду останавливаться на том, как я научился крестьянской и многой иной простой работе, на своих скитаниях и переживаниях — это потребовало бы слишком много места, притом "хождение в народ" многократно описывалось и разносторонне освещено. — По окончании сельских работ я направился в Петербург. По дороге заехал в Измалково и узнал про арест В. Н. Батюшковой. Два дня пробыл у отца. Оказалось, что сестра Софья уже уехала в Петербург. Отец был доволен, что я заработал себе на жизнь в Петербурге, по крайней мере на первое время.
По приезде в Петербург я отыскал сестру Софью, которая жила на Лиговке. Она успела уже устроиться на папиросной фабрике и ежедневно уходила работать. От нее я узнал, что В. Н. Батюшкова еще сидит в тюрьме, но ее перевели в Москву, где ее мачеха хлопочет о том, чтобы ее выпустили на поруки. Все арестованные в конце 1873 г. и в начале 74 г. томятся в тюрьме, и нет никакой надежды на скорое окончание начавшегося следствия по делу пропаганды в 37 губерниях России.
Оказывается, что мной в Петербурге интересовались и запрашивали в Новочеркасске, где я. Но никто не мог сказать, так как я странствовал в разных местах и живал не подолгу. Узнав, что есть слесарная мастерская, тоже на Лиговке, я пристроился там по слесарному отделу, так как это ремесло и сапожное находил более соответствовавшим спросу деревенских жителей. В мастерской работало несколько человек, мало мне знакомых, но заведующий рабочий был мне известен.
Встречаемые мною знакомые задавали один и тот же вопрос: "Ну что вы вынесли из своего скитания по белу свету?". А вынес я то, что народ вовсе не так настроен, чтобы, после удачной агитации или пропаганды, готов был к выступлению. По моему глубокому убеждению, необходима была серьезная работа в деревне или на фабрике в течение времени, сколько потребуется, чтобы создать сознательный элемент, сорганизовать его с окружающими деревнями, где должны быть испытанные пропагандисты, работающие в контакте между собой. Что касается пригодности народной среды, как материала для пропаганды, то я видел людей с разных концов России, говорил с ними и вынес то убеждение, что всеобщее недовольство, доходящее местами до озлобления, за те обиды и несправедливости, которые рабочим и крестьянам приходится терпеть от помещиков и капиталистов-фабрикантов, причем власти оказывают им всяческую поддержку, несмотря на явную несправедливость и часто беззаконие, — порождает и воспитывает в массах настроение, готовое разразиться "беспорядками" или же открытым бунтом.
Зашел знакомиться и узнать мои впечатления и Н. И. Драго и после двух или трех свиданий пригласил меня на собрание, где должны были быть члены кружка "чайковцев". Явившись на это заседание, я застал там А. И. Сердюкова, жену его Любовь Ивановну, А. Я. Ободовскую, А. М. Эпштейн, С. Кравчинского, Н. Драго и, кажется, Левашева. Кравчинский читал свою рукопись: "Мудрица Наумовна", в которой в сказочной форме трактовалось о социализме. Мне объявили, что я принят в члены кружка. Посвятить меня в разные подробности жизни кружка поручено было Н. И. Драго. Это присоединение меня к кружку не было для меня неожиданностью, но тем не менее произвело на меня глубокое впечатление, так как многих членов я уже знал, любил их и жаждал близкого единения с ними. Особенно мне был симпатичен Анатолий Иванович Сердюков. В нем чувствовалась искренность, безусловная преданность идее и при этом необыкновенная мягкость души. У кружка устава никакого не было; принимались в члены только хорошо известные лица, которым можно было доверять. Полная искренность, отсутствие "генеральства" с чьей бы то ни было стороны были причиной той крепкой связи и взаимной любви членов кружка, которая наблюдалась во все время его существования. Многие были уже арестованы, как, например, Н. А. Чарушин, С. С. Синегуб, Куприянов, Шишко, Стаховский и Лев Тихомиров.
В конце 1874 г. возвратились из-за границы члены "кавказского кружка: И. С. Джабадари, Г. Ф. Зданович и М. Н. Чикоидзе. Мысль организовать группу для ведения пропаганды на московских фабриках все более и более принимала настойчивый характер. К этой группе тяготел знакомый мой, Петр Алексеев. Повидавшись со мной, он определенно сказал мне, что едет на днях в Москву, что там будет сорганизованная группа студентов и рабочих, имеющих уже там связи, для пропаганды на фабриках. Больше я его не видел до того момента, когда нас вели в первый раз на заседание суда в Петербурге.
Кружок "кавказцев", кружок вернувшихся студенток из Цюриха — "фричи" — и кружок рабочих во главе с Петром Алексеевым повели так энергично пропаганду с раздачей книг революционного направления, что через четыре месяца, несмотря на частую перемену паспортов и квартир, в марте были арестованы А. О. Лукашевич, С. Агапов, Николай Васильев [Агапов и Васильев — рабочие. — В. Фигнер.] и др., а 4-го апреля были арестованы девять человек, в числе которых был Петр Алексеев, И. Джабадари, С. Н. Бардина и др. За ними последовали другие аресты в Иваново-Вознесенске, где работали на фабриках женщины и мужчины той же организации. Об этом разгроме стало известно в Петербурге, и среди членов кружка "чайковцев" становился сам собой вопрос о помощи Москве живой силой. Постановили командировать меня. Сборы мои были не сложны: чемоданчик с разными моими рукописями, часть которых предназначалась к печати за границей, блокнот с шифрованными адресами моих приятелей во время "хождения в народ" (когда я был арестован, то этот шифр, хотя и признан писанным моей рукой, почему-то не был разобран, так что связи мои не были открыты и ни один человек не был арестован по этим адресам).
Из Петербурга я получил ключ, по которому переписывались с Москвой, и это должно было быть вместо пароля. Приехав в Москву, я отправился разыскивать В. Батюшкову. У нее я застал Наталью Армфельд, которая была мне знакома. Было решено, что Батюшкова найдет комнату и переедет туда завтра же. Комната была нанята на Патриарших прудах, куда к ней стали ходить все знакомые, начиная с юнцов и кончая лицами с бородами и с "прошлым". Мне удалось повидаться с кн. А. Цициановым, от которого я узнал, что несколько человек из их кружка уцелело и что пока свои нужды они выполняют своими силами. Батюшкова, Армфельд, Л. А. Иванов и я решили, что нужно постараться завязать сношения с заключенными и не терять связи с заграницей по транспорту революционной литературы. Мы пользовались контрабандистами на германской границе, а кавказцы — на южной границе, так что в случае провала их пути останется наш, и переправа не остановится. На этом же совещании был поднят вопрос об устройстве побега Н. А. Морозову, которого лично я не знал, но слышал о нем как о юноше, подающем надежды. Батюшкова взяла на себя устройство сношений.
Решили попытаться найти извозчика, который бы за вознаграждение согласился увезти арестованного. Еще раньше того Лев Иванов вместе с В. Батюшковой уже отправили в Саратовскую губернию через Беляевского, студента Петровской академии, тюк революционных книг для распространения среди молодежи и народа, что послужило поводом к аресту 10 августа Батюшковой, Н. Аносова и меня, о чем будет сказано ниже. Через несколько дней я пришел к Батюшковой с известием, что подходящий извозчик-лихач нашелся, что нужно его испытать и тогда начать уже переписку. Этот извозчик был типа ухаря-удальца, для которого ловко обделать дельце составляло удовольствие. Я взял его и спросил, может ли он завтра исполнить мое предложение — увезти из бани одного молодого человека, причем я еду с ним. Он без всякого колебания согласился и на другой день явился в условленное место, чтобы ехать со мной к бане. Я сел, и мы поехали к баням в переулок против Тверской площади. Конечно, там никого не было, но я хотел убедиться в его решимости исполнить эту задачу. Мы постояли с четверть часа около бани, потом проехались шагом, я для вида посмотрел на часы и заявил ему, что, верно, отложено до другого раза и что дальше ждать нечего, а когда я узнаю наверно, то его извещу. С этим решением мы с ним расстались, и я вынес впечатление, что он серьезно не прочь выполнить этот план.
Тогда порешили начать переписку с Морозовым уже по поводу самого плана побега. Он предложил свой план бежать с прогулки, о которой он возбудит вопрос в жандармском управлении и надеется на разрешение, так как он мотивировал своей болезнью. Этот способ был сложный, но все-таки решили его испробовать, чтобы не терять времени. Началась переписка. Все было выяснено, но в назначенный день и час извозчик отказался увозить с этого пункта, как очень шумного. Согласился увезти от бани, куда я с ним уже ездил. Бедный Морозов должен будет еще промучиться недели две, пока освобождение осуществится. По нашему предложению он подал просьбу о разрешении ехать в баню. Через две недели пришло разрешение. Условленными сигналами Морозов дал понять, в какой день и час он поедет в баню. Батюшкова наняла в гостинице, кажется, "Дрезден" номер, из которого можно было наблюдать все происходящее во дворе Тверской части. Я отправился к своему лихачу, вызвал его в трактир и там объяснил ему все. Он, по-видимому, спокойно отнесся к моим словам и обещал выехать в условленное место, откуда я с ним поеду в переулок, где баня. В назначенный день я отправился встречать лихача. Завидев меня, он подъехал ко мне, но по его фигуре, по выражению лица я видел, что что-то изменилось. "Едем", — сказал я. — "Увольте меня, — вдруг выпалил он, — меня берет робость". Я как только мог стал его уговаривать, но он сидел на козлах, как виновный, и все твердил: "увольте". Ничего не оставалось, как плюнуть и спешить уведомить своих о перемене дела. Батюшкова и Армфельд пришли в необыкновенно мрачное состояние, но делать было нечего, надо было идти, как-нибудь встретиться с выходящим из бани Морозовым и сделать знак, чтоб он не ждал. Тяжело было разочаровывать, но они мужественно пошли, дождались в переулке выхода Морозова и сделали ему отрицательный кивок головой. Придя домой, мы трое все-таки решили купить лошадь, экипаж, и я взял на себя роль кучера, о чем Морозову сообщили. Это было в конце июля; надо было ждать около двух недель, а Морозов приходил уже в состояние полного отчаяния и составлял планы побега невероятно фантастические; однако на него наше последнее решение подействовало, и он решил ждать. Лошадь и пролетка были куплены, я делал проезды на ней, и мы ждали момента, когда Морозов пришлет ответ с обозначением дня и часа. Но в период этой переписки неожиданно для всех нас Морозова увозят в Петербург. Н. А. Морозов в своих "Повестях" пишет, что его мучения в ожидании побега продолжались до осени, но это неверно, потому что мы с В. Н. Батюшковой были арестованы 10-го августа, а его увезли много раньше этого события.
Несмотря на такой неудачный конец, который на нас троих и Льва Иванова произвел гнетущее впечатление, мы продолжали сношения с заключенными, а сами готовились уехать в провинцию, где под тем или другим видом поселиться и вести пропаганду среди населения. Из сношений с заключенными выяснилось, что все связи на фабриках погибли, что шпионаж там достиг необыкновенной напряженности, и рабочие притаились. Цицианов, Вера Любатович и Гамкрелидзе жили в Москве и собирали остатки после ареста своих товарищей, но и они ежедневно ожидали обыска. Таковы были условия существования в Москве.
Мы решили собраться 10-го августа, пригласив Н. Аносова, чтобы обсудить план отъезда и передать связи по сношению с заключенными. Батюшкова ради предосторожности переехала на другую квартиру, в дом Быханова в районе Патриарших прудов. Часов в десять вечера мы трое сидели в новой квартире, и Батюшкова читала полученные от заключенных письма, чтобы сделать необходимые распоряжения. Вдруг под окном стал слышен звук шпор, потом раздался резкий звонок в квартиру. Конечно, догадались, что это жандармы с обыском. Наскоро уничтожили, что было можно, и стали ждать. Появились жандармы в дверях, и началась обычная процедура обыска. Я посмотрел на Батюшкову; она сидела с какой-то особенной решительностью в глазах и, как только стали приближаться к ней жандармы, она быстро стала рвать письмо, которое она читала нам, половину передала мне со словами: "жуйте". Я схватил это письмо, разорвал его на части, засунул в рот, стараясь его жевать и привести в негодность, но бумага скоро не поддавалась, и жандармы успели на меня накинуться и помешали докончить с письмом. Я его выплюнул на пол во время возни с жандармами и ногой незаметно старался затереть его. Два жандарма возились около Батюшковой, силясь отнять письмо. Была отвратительная сцена борьбы двух дюжих жандармов с одной женщиной. Комки письма были собраны, нас разъединили, и жандармы стали везде рыться. В двенадцать часов ночи меня увезли в жандармское управление. Мы заранее условились, что первое время мы будем отказываться от указания квартиры и от знакомства с революционерами. На все вопросы, предложенные мне, о моем имени и месте моей квартиры я отказался давать показания. Меня отправили в Сретенскую часть. Книг мне не давали, белья тоже не давали, все это в наказание за мой отказ назвать себя. Прошло около двух недель, а меня все еще не возили на допрос. Я узнал, что Цицианов, Вера Любатович, Гамкрелидзе арестованы; говорили, что при аресте с Верой Любатович обращались жандармы возмутительно. Это меня страшно волновало. В квартире Цицианова взяли мой чемодан с паспортом и прочими документами. Поэтому меня вызвали на допрос в жандармское управление. Больше скрывать свое имя не было смысла, но жандармы потребовали, чтобы я доказал подлинность своего имени Цвиленева. Пришлось вызывать сестру Александру, которая просила свидания со мной, но ей отказали, а обыск у нее сделали (полковник Чуйков, перебирая ее бумаги, отделил одно компрометирующее ее письмо и незаметно отдал ей его со словами: "Вы нужны вашему брату". Потом этот Чуйков вышел в отставку и говорил матери Натальи Армфельд, Анне Васильевне, что не может далее выносить этой службы, где ради карьеры люди готовы утопить каждого арестованного). После очной ставки с сестрой мне разрешили получать книги и дали смену белья. Теперь я был озабочен возможностью завязать переписку с Батюшковой. Скоро я получил книгу и в ней записку от нее, где она писала о своих допросах, — об оговоре Беляевским ее и Л. А. Иванова. Из этого я убедился, что ей каторги не миновать, если Беляевский не возьмет свое показание обратно. Когда Беляевского привезли в Москву, то он уже раскаивался за свою слабость и ломал голову над вопросом, как бы это некрасивое дело исправить. Товарищи по тюрьме посоветовали ему сделать заявление о желании дать показание. Желание его было исполнено, но как были жандармы удивлены, когда узнали, что он отказывается от своего первоначального показания, что книги им получены не от Батюшковой и Иванова. После этого его долго держали без книг, перевели в худшую тюрьму, но Беляевский уже сознал свою вину перед Батюшковой и стоял на своем отказе.
Дознание заканчивалось, и нас начали переправлять в Петербург. На свидании сестра мне сказала, что Батюшкову уже увезли в Петербург, в Дом предварительного заключения. Скоро отправили туда и меня. Когда я был привезен в Дом предварительного заключения, то первой моей мыслью было испробовать железную трубу для отопления, которая, очевидно, шла с нижнего этажа на пятый. Стучу: "кто?". В ответ получаю — "Тихомиров". Лев Тихомиров мне все рассказал, что меня интересовало, в этот же день. Я узнал, что женское отделение совершенно в другом дворе, но о Батюшковой и других Тихомиров уже знал. Передавалось это на свиданиях, а после уже знали все соседи. Дни потекли за днями, время летело. Наконец сестре моей, Софье, дали свидание со мной, появились нужные мне книги, а главное — явилась возможность переписываться. Через две недели я уже имел записочку, писанную на так называемой конспиративной бумаге. Батюшкова писала мне, с кем она сидит, как проводит дни и, главное, сообщила, что мы уже числимся за прокурором, что скоро появится по нашему делу обвинительный акт.
Наконец нас стали вызывать читать обвинительный акт. Пускали по очереди и по группам. Многие ходили читать этот документ для того, чтобы кого-либо из товарищей встретить и пожать руку. Когда нас известили о предстоящем суде, все оживились и ожидали того момента, когда можно будет всем явиться в зал суда, с возрастающим нетерпением. Для многих этот период жизни остался самым светлым воспоминанием на всю жизнь. Недаром после прочтения приговора в окончательной форме все с теплым чувством разобрали крестики, заказанные на воле с тремя буквами: "С. Р. Б.", что означало: "социально-революционное братство" (подозрительной же полицейской администрации были эти слова объяснены в смысле изречения "спаси раба божьего") [Эти крестики передала я — в процессе участвовала моя сестра Лидия с 10 цюрихскими подругами ("фричи"). — В. Фигнер.]. Когда нас вызвали в суд, то привели каждого в коридор, непосредственно соединенный со зданием окружного суда. Нас разместили рядом, поставив по жандарму между заключенными. Помнится мне первый момент, когда еще не успели расставить в порядке, и все стояли свободно, каждый думал о том, чтобы поговорить с давно не виденным другом. В этот момент всеобщего оживления Джабадари неожиданно обратился ко всем со словами: "А знаете, нам предстоит приговор к смертной казни". Многие стали возражать, но у меня, помню, закралось предчувствие, что может быть и так для некоторых, в том числе для А. Цицианова, стрелявшего в жандарма. Но этого я не высказал.
Для нас было несомненно, что приговор был уже составлен, что судебное разбирательство — одна формальность. Желательно только было, чтобы некоторые товарищи высказались; кроме того, защитники должны были опровергнуть те клеветы прокурора, которые он поместил в обвинительном акте в целях скомпрометировать подсудимых в глазах общества. А публики было много. Пускали по билетам только родственников и знакомых судебных чинов; на воле же сфабриковали фальшивые билеты, по которым проходили все, кому нужно было быть в зале суда.
Председательствовал сенатор Петерс, пять сенаторов — по правую руку и сословные представители — по левую. Обвинитель — Жуков, над имуществом которого назначены была опека царем, чтобы это имущество спасти от продажи с публичного торга. Защитниками были: Спасович, Герард, Бардовский, Ольхин и другие. Началось чтение обвинительного акта, который гласил о "деле разных лиц, обвиняемых в государственном преступлении по составлению противозаконного сообщества и распространению преступных сочинений". Эти преступные сочинения были: "История одного крестьянина" Эркмана-Шатриана, "Емелька Пугачев", "Парижская коммуна", "Хитрая механика", "Сказка о четырех братьях" и т. п. Я не буду описывать самого судебного процесса, так как об этом в свое время подробно печаталось (см. также "Процесс пятидесяти", изд. Саблина, М., 1906).
Самым сильным по впечатлению моментом всего процесса были речи подсудимых в последнем слове. Рабочий Петр Алексеев произнес речь, где на ярких примерах обрисовал все бесправие, которое имело место в общем строе экономической и политической жизни по отношению к рабочему классу. Он указывал, что капиталисты и правительство заодно угнетают народ, преследуют за малейшие проблески самосознания, что только одна революционная интеллигенция стоит за народные интересы и будет с рабочим классом вместе, пока проснувшийся народ не разрушит "ярмо деспотизма". Все это последнее (слово) было сказано с подъемом так энергично, что председатель суда не мог его остановить. Все поднялись с своих мест, публика апплодировала; председатель велел очистить зал от публики, вывести Петра Алексеева. В общем впечатление было потрясающее. Нравственное торжество было на стороне подсудимых [Другую замечательную речь произнесла С. Бардина (цюрихская студентка). — В. Фигнер.].
Пятого апреля 1877 г. был объявлен приговор суда в окончательной форме. На этот раз царю не пожелалось женщин отправить на каторгу [Приговор женщинам изменил не царь, а сенат по кассационной жалобе защитников. — В. Фигнер.], но мужчины получили каторжные работы.
Последнее свидание всех подсудимых вместе, последнее свидание на долгие годы расстающихся между собой товарищей. Как я упомянул раньше, все получили на память крестики с обозначением даты окончательного приговора и с монограммой социально-революционного братства. Когда мы возвратились в свои одиночные камеры, разрешены были свидания; общих прогулок добились явочным порядком; разговоры велись нескончаемые, и тюрьма приняла небывалый вид. Все это раздражало тюремщиков, но ничего поделать не могли.
13 июля явился во двор тюрьмы петербургский обер-полицеймейстер генерал Трепов в сопровождении полиции и тюремной администрации. В это время гуляла партия заключенных, человек восемь, между ними был уже осужденный в каторгу Боголюбов. Поравнявшись с ним, Трепов крикнул: "шапку долой". Никто не исполнил этого требования. Тогда Трепов рукой сбил с Боголюбова шапку и приказал выпороть его. Полицейские потащили Боголюбова. Из окон тюрьмы увидели арестованные политические и раздались крики: "Вон, мерзавец". Шум поднялся небывалый. Все кричали в окна ругательства по адресу Трепова, стучали, били окна чем попало. Я схватил большой молоток, которым выколачивали подошвенную кожу, и стал им бить в железную дверь. Дверь отворилась, и надзиратели забрали все инструменты, которые я имел для обучения сапожному ремеслу. Мне объявили, что когда освободится карцер, то я буду наказан. Но что могла сделать такая угроза, когда вся душа и все существо кипели от негодования. Многие во время сидения в карцере подверглись избиению.
На другой день явился в Дом предварительного заключения товарищ прокурора для выяснения обстоятельств происшествия, так как мы еще числились за министерством юстиции, и вмешательство Трепова было незаконно. С воли товарищи дали нам знать, что Трепов понесет заслуженную кару от них, и только это успокоило нас.
Вскоре нас, осужденных по "процессу пятидесяти", перевели в Литовский замок, где мы должны были ожидать отправки. Незадолго до перевода мы — я и Батюшкова — получили разрешение повенчаться. Это происходило в тюремной церкви, где разрешено было нашим друзьям присутствовать при венчании, но запертыми в клетках с решетками. Неожиданно для нас осенью стали отправлять на каторгу и в Сибирь некоторых товарищей по процессу. Помню, как раз, вечером, когда мы уже, напившись чаю, готовились спать, услыхали звяканье кандалов и потом громкий голос Петра Алексеева, который оповещал нас об отъезде словами: "прощайте, увозят..." Жутко было сознавать, что товарищей от нас отделяют, заковывают и куда-то везут Слухи ходили, что отправляют не в Сибирь, а в центральную каторжную тюрьму. Наконец дошла очередь и до меня. Дверь нашей камеры отворилась, и меня повели в приемную. Выдали мне под расписку все принадлежности для ссыльного. У подъезда стояла карета, и в сопровождении жандарма и солдата с ружьем мы выехали со двора Литовского замка, как потом оказалось — на Николаевский вокзал; там меня повели прямо в вагон. В слабо освещенном вагоне я мог рассмотреть уже привезенных туда восемь товарищей-женщин, в числе которых была и моя жена. На каждую отправляемую командировано было по одному жандарму и одному солдату. Здесь были две сестры Любатович, Лидия Фигнер, В. И. Александрова, С. И. Бардина, Хоржевская, Н. Субботина. По приезде в Москву нас перевели на Нижегородскую линию, где мы увидели собравшихся родственников и знакомых, которых предупредили из Петербурга. Ко мне приехала моя сестра Александра. Ей удалось накануне заручиться пропуском от жандармского управления, и мы провели несколько минут вместе перед отходом поезда. К Любатовичам приехал перед самым звонком отец, которого жандармы не хотели пропустить, но он, взволнованный всей этой картиной, нервно растолкав караульных, бросился к дочерям. Тяжелы были последние минуты прощания.
Утром мы приехали в Нижний. Нас всех перевели на баржу, которую тянул буксирный пароход. После двухлетнего сидения в четырех стенах под замком самая поездка была интересна. С. И. Бардина своим остроумием и чуткостью к окружающему оживляла компанию. Из Перми мы должны были ехать на почтовых далее. В Томске нам объявили, что мы должны некоторое время переждать. Мне с женой отвели в больничном отделении комнату с двумя окнами, из которых видно было все расположение тюремного двора. Остальные наши товарищи-женщины разместились в том же коридоре этой тюремной больницы; при мягком отношении администрации пребывание наше было сравнительно недурно. По правилам ссылки движение арестантов этапным порядком прекращалось на время сильных морозов, поэтому и задержали нас в Томске. Вскоре осужденных на житье в Томской губернии стали отправлять. Сестры Любатович, Бардина, Хоржевская и Надежда Субботина были увезены в отдаленные уезды губернии. В томской тюрьме встретили товарища по процессу, Чикоидзе. Через некоторое время, когда мороз несколько уменьшился, стали и нас, иркутян, отправлять, но только на этот раз поодиночке; исключение было сделано только для меня с женой. Вновь наступившие морозы задержали нас в Красноярске несколько дней. Смотрителем тюрьмы оказался в Красноярске бывший ссыльный поляк, Островский, который очень хорошо к нам отнесся. Воспользовавшись тем, что тюрьма была переполнена, он поместил нас в свободной комнате своей квартиры. Вскоре догнал нас Чикоидзе, которого тоже поместили с нами. Через несколько дней морозы ослабели, и нас стали отправлять далее до Иркутска. Мы распростились с Чикоидзе, с которым больше не привелось встретиться: он умер от чахотки, развившейся в суровых условиях сибирского климата [Бежал в 1881 г., был в 1882 г. пойман в Москве и снова сослан. — В. Фигнер.]. В Иркутске нас поместили в отделении тюремной больницы, так как самая тюрьма по случаю холодов была переполнена. Через некоторое время приехали наши спутницы, Л. Н. Фигнер и В. Н. Александрова, которым тоже судом была назначена для жизни Иркутская губерния.
Вскоре мы разъехались все в разные стороны необъятной Сибири. Нам пришлось безвыездно прожить в Малышовке, под Балаганском, почти двенадцать лет. В Малышевке мы застали супругов Новаковских. Новаковский был сослан за участие в демонстрации на Казанской площади (6 декабря 1876 г.). Новаковского присудили к ссылке, а жена, С. Е. Новаковская, последовала добровольно за мужем.
В наше однообразное существование много оживления вносило прибытие новых лиц, которые административно ссылались в наш округ. После большого процесса 193-х административная расправа стала применяться широко и еще более после суда над Засулич. Приехала семья Табель, Н. Лопатин, имевшие некоторое отношение к большому процессу. Затем прислали нескольких лиц по процессу в Одессе — студенты Шлемензон, Барский, Журавский; Саковнин, ветеринарный врач, и учитель Мавраган; все они, как административные, были оставлены в гор. Балаганске под надзором полиции.
Колония ссыльных, первое время составлявшая свой замкнутый кружок, со временем, естественно, стала сближаться с местным обществом, и круг знакомых расширялся. Интерес к событиям общественной жизни увеличивался, потребность в литературных изданиях росла, и само собой создалась мысль об устройстве библиотеки, которой в городе не существовало. Появились книги, составлен был каталог, написан устав, и библиотека стала функционировать. Живое участие приняли в этом деле, кроме нас с женой, Новаковский, Барский и другие. Первое время полиция косилась, но потом свыклась с новизной этого дела, и все шло благополучно. Но внезапно из Иркутска явился жандармский офицер и сделал у некоторых обыск; ничего существенного, с жандармской точки зрения, не обнаружилось, однако мирное течение жизни было нарушено. Местная полиция стала подозрительнее относиться ко всякому шагу; библиотеку, как учреждение, предложили ликвидировать, после чего пришлось книги разобрать по квартирам, и пользование книгами имело уже вид частного одолжения. Наше общение не прерывалось, но большей частью ограничивалось посещением семейных домов, куда одинокие товарищи периодически собирались; таким домом был и наш.
Из писем от товарищей и из газет доходили до нас те выдающиеся факты, которые всколыхнули общественную жизнь. Собираясь вместе, часто обсуждали текущие события в России. Как ни удачны были такие факты, как выстрел В. Засулич в генерала Трепова, убийство шефа жандармов Мезенцева и харьковского губернатора Крапоткина, но эти события имели определенный мотив — месть за наглое поведение по отношению к политическим заключенным. Стать же на точку зрения такой деятельности как системы казалось ошибочным. Только в последующее время, когда борьба между правительством и революционерами разгорелась, даже горячие пропагандисты и сторонники поселений в деревнях и те примкнули к народовольческой программе. Тяжело было сидеть в ссылке, когда товарищи гибли в борьбе с самодержавием.
В киевском процессе Осинского, Бранднера, Антонова и других судилась подруга моей жены, Н. А. Армфельд. Она не была террористкой, была в этой компании случайно и приговорена к четырнадцати годам каторги. Это было в мае 1879 г., а в августе, следуя на Кару, она писала с пути Батюшковой с одним уголовным, который вышел на поселение и взялся доставить письмо. И действительно, этот уголовный явился к нам с письмом, в котором его рекомендовала Наталья Александровна как посвященного в их заветные желания. Я приведу слова этого письма: "Ты знаешь, — пишет Н. А. Армфельд, — я совершенно случайно попала в ту компанию, с которой судилась. Я хотела получить в Киеве фельдшерский диплом и уже приглашена была в одно место, к знакомым, когда заручусь им. Но мне нужен был фальшивый вид, и я стала ходить в ту канцелярию, где они фабриковались. По бесшабашности, а также потому, что люди в канцелярии сидели хорошие и ласковые, я ходила туда чаще, чем следует, и сидела дольше, чем было благоразумно, ибо вся эта квартира уже была на вулкане. И действительно, в этот вечер, как произошло событие (в квартире оказано вооруженное сопротивление), там набралось десять человек, из которых больше половины пришли так же случайно, как и я, и друг друга не знали. Узнала же я своих товарищей в тюрьме, где мы по целым вечерам и ночам говорили, но как я к ним привязалась. Боже мой, что может так сблизить, как тюрьма, и при таких условиях, как мы сидели. Я еду со вдовой одного из повешенных — В. Осинского. Ее фамилия — Лешерн, ты знаешь ее по "предварительному дому". Ее муж такой был дорогой мне друг, лучше сказать — брат. Он просил меня не оставлять ее, да я бы и сама никогда в жизни этого не сделала. Она столько выстрадала по одному и тому же поводу, столько общих привязанностей, и так ее жаль, ужасно жаль. Вот несчастный человек. Всего несколько месяцев в жизни была счастлива и так ужасно кончить. Она была приговорена к смерти вместе со своими друзьями, а потом ей преподнесли сюрприз — оставили в живых". "Как ни тяжело, как ни страшно на душе, — пишет дальше Н. А., — а той апатии, того уныния, которое прежде угнетало, совсем нет. Теперь знаешь, что есть совершенно определенная цель — пожертвовать собой за известное дело. Я сознаю и умом, что наше время, данный момент, есть эпоха терроризма, что теперь борьба между абсолютизмом и народом достигла такой точки, когда нельзя уже действовать словом. Некогда убеждать, когда валятся головы твоих братьев, надо спешить подставлять свою. Да если не будет примеров, как люди гибнут за известное дело, если бы не было мучеников, то не было бы и последователей. Я думаю, что теперь время мучеников, время величайшего гонения, и вот почему думаю, что скоро, скоро братья мои будут отмщены. Я живу накануне революции, чувствую ее. Варя, я все думаю, какие в тебе силы пропадают. В ту эпоху, в которую мы живем, ты была бы самой горячей террористкой. Знаешь, про тебя раз сказала Тиночка (Лебедева Т.) по поводу Засулич: "Знаете, — говорит, — кто был бы еще способен это сделать с полным хладнокровием — это В. Батюшкова". Да, ужасно подумать, что ты там".
Надо сказать, что уголовный, принесший это письмо, сообщил о плане побега из этой партии, где находилась Армфельд, о том, что нужно достать денег и быть готовыми, где укрыть беглецов. Не теряя времени, деньги достали мы при помощи знакомых мне ссыльных поляков 63-го года, дали письмо и деньги этому посланному. Отвез его на Московский тракт знакомый мне крестьянин и, возвратившись, рассказал, как этот уголовный по приезде на одну станцию послал его за папиросами, а сам, захватив доху у этого крестьянина, скрылся. Это обстоятельство дало повод заподозрить этого уголовного и в самом важном, т. е. в верности указания срока проследования партии через место, где предполагался побег. Потом, уже много времени спустя, выяснилось, что когда этот субъект был у нас, то партия уже миновала этот назначенный пункт для побега. Из только что привезенного письма Армфельд можно было заключить, что кому-то из партии удалось бежать. Месяца через полтора действительно в Малышевку является бежавший Дебогорий-Мокриевич [См. его автобиографию.]. Мне удалось в тот же день устроить его у моего знакомого, Р. И. Герман, сосланного по польскому восстанию 1863 г., который потом убедил другого поляка, Минкевича, жившего верстах в тридцати в стороне от тракта и имевшего там торговлю, взять Дебогория-Мокриевича к себе в роли помощника. Когда розыски улеглись, я отвел Д.-М. к знакомому крестьянину, возившему того уголовного, который доставил письмо от Армфельд. Этому крестьянину, по фамилии Л. Козулин, я объяснил, кого он повезет, чтобы он соблюдал все необходимые предосторожности. Таким образом Дебогорий-Мокриевич отправился в Иркутск, а оттуда в Москву и затем за границу.
По моей просьбе мне был отведен полевой участок земли, и весной, когда земля немного оттаяла, я вместе с рабочим отправился на отведенное место, чтобы вырубить на участке деревья и сжечь, подготовив тем землю к посеву. Очищена была одна четверть десятины, потом поднят пласт верхней земли, который за лето должен перегнить и обратиться в плодородную землю, дающую хороший урожай пшеницы, что могло обеспечить продовольствие на целый год. Когда я обеспечил себя таким образом насчет продовольствия, случай — необходимость помочь женщине, которая нечаянно прострелила себе руку — положил начало моей медицинской практике. Хотя по инструкции она ссыльным запрещалась, но ввиду того что окружной врач постоянно находился в разъездах, а фельдшер был совершенный невежда, исправник вполне терпимо относился к моей практике, а окружной врач оказывал всякое содействие, снабжая меня лекарствами, инструментами, книгами. Мне же было приятно оказывать помощь крестьянскому населению, которое запросто ко мне начало обращаться, сначала малышовское, а потом и соседних деревень. Это вносило много оживления в нашу жизнь: завязывались знакомства с населением без всякой натянутости в отношениях. Среди этих повседневных хлопот проходили дни за днями. Только изредка получались известия от товарищей с Карийской каторги и из отдаленных мест ссылки. Отовсюду неслись жалобы на ужасные условия жизни, на недостаток казенных пайков на Каре, на бедствия сосланных к якутам. Сборы денег среди ссыльных же не давали чего-нибудь существенного. Приходилось обращаться к сторожилам, и при их участии явилась возможность от времени до времени посылать деньги на Кару. Среди наших знакомых были ссыльные поляки 63 года, которые сочувствовали революционному движению в России; особенно широкую и разностороннюю помощь прибывшим и иногородним политикам оказывали наши знакомые — семьи Маевских и Германа.
Наша мирная жизнь скоро нарушилась появлением в Сибири генерала Русинова. Этот чиновник и жандарм душой, командированный для ознакомления с бытом ссыльных политических в Сибири, свел всю свою роль к тому, что сотни ссыльных под его влиянием были усланы в Якутскую область. Лично я чуть не подвергся этой участи за то, что меня общество крестьян выбрало попечителем школы; спасло меня только то, что я был по суду сослан, а не административно. Этому делу придали значение особое: в этом власти усмотрели пагубное и "вредное влияние" мое на население. Генерал-губернатор, граф Игнатьев, объезжая пределы Иркутской губернии, заехал в Балаганск, собрал в волости сход крестьян и, в присутствии упомянутого Русинова, разъяснял крестьянам об опасности избрания такого человека, как "государственый преступник", попечителем в школу. После его речи бывший мой хозяин, Иван Лукич Соколов, сказал: "Мы этого ничего не понимаем, а знаем, что он хороший человек, поэтому общество и приговор подписало об избрании Цвилинева попечителем". Этим весь инцидент и закончился. Я получил только угрожающее устное предупреждение от Русинова, что впредь за такие поступки я буду выслан в Якутскую область. Приезд Русинова все-таки для нашей колонии обошелся высылкой трех или четырех товарищей в Забайкалье.
Осенью 80 года осужденные с нами вместе централисты были отправлены партией на Кару. Однажды, 8 февраля 82 г., я получаю из Читы письмо и не верю своим глазам: почерк Петра Алексеева, осужденного на десять лет в каторгу, идущего из центральной харьковской тюрьмы на Кару доживать там последние годы каторги; значит, он выдержал эти долгие годы ужасных, нечеловеческих условий каторжного централа. В письме заметно то чувство одиночества, которое рождается за время заточения и растет до размеров нестерпимой тоски. Он пишет: "Я чувствую себя одиноким среди людей. С тех самых пор, как я встретил впервые все ваше семейство, увидел товарищеское отношение друг к другу, слегка понял их и полюбил всех, полюбил вас помимо вашего желания и полюбил, признаться, всей силой своей души, нисколько при этом не заботясь о взаимном расположении, и с самых тех пор я не встречал таких людей, не сходился с ними и в силу уже моего положения не мог встретить, не могу встретить и, следовательно, привязаться. Я все это время был совершенно изолирован от всего живого, от всего действительного. Приходится жить одним прошлым, сохранять лишь одно старое, давно минувшее и таить в сердце все то, что кануло в вечность, что сдано в архив прошлого". Это чувство одиночества его преследовало и после выхода на поселение в Богаянтайский улус. Его переводили из улуса в улус, что, как он писал, не давало возможности что-либо предпринять для заработка себе пропитания. В 1891 г. он был зарезан с целью грабежа двумя якутами, напавшими на него, когда он ехал верхом в Якутск. Власти вначале полагали, что он бежал. В Симферопольском отделении "Центр-Архива" я видел документ жандармского управления (Архив № 6, за 1891 г., стр. 62), где говорится о розыске бежавшего из Батуруского улуса Якутской области Петра Алексеева, осужденного в марте 1877 года в каторгу на десять лет. В документе автор его прибавляет, что Алексеев произнес на суде речь, которая "считалась излюбленным орудием" для пропаганды, и далее, что "Алексеев происходит из простого звания, обладает природным умом и представляет собой вполне законченный тип революционера-рабочего". Эта жандармская характеристика показывает, какого сильного противника продолжало видеть самодержавное правительство в Петре Алексееве до самой гибели его.
Весной 1885 года приехала к нам проездом на Кару к своей дочери Анна Васильевна Армфельд. Ей было уже лет шестьдесят, но она решила ехать к дочери, чтоб хоть сколько-нибудь смягчить участь ее своим пребыванием вместе с ней. Еще лет пять назад она писала жене моей из Москвы: "Наташа сегодня, четырнадцатого мая, в 4½ часа утра уехала на четырнадцатилетнюю каторгу. Страшно подумать, что будет с ней". "О себе, — писала она, — я нимало не горюю: охотно сейчас бы пошла под топор, только бы ей, моей голубушке, не страдать". Побыв у нас два дня, повидав Евгению Николаевну Сажину-Фигнер, она отправилась в дальнейший путь. Около этого времени приехала другая мать-мученица, Екатерина Христофоровна Фигнер, у которой три дочери были осуждены: В. Н. в Шлиссельбургскую крепость на бессрочную каторгу, Е. Н. на поселение в Восточную Сибирь и Л. Н. — на житье в Восточную Сибирь, только О. Н., если не ошибаюсь, была в административной ссылке [Добровольно последовала в нее за мужем, С. Н. Флоренским. — В. Фигнер.]. Екатерина Христофоровна прожила в Малышовке около месяца. За это время она присмотрелась к обстановке, в которой вынуждена находиться ее дочь, до некоторой степени успокоилась за ее судьбу и поехала обратно в Россию, как нам казалось, удовлетворенная своей поездкой к дочерям.
В 1889 г. объявлен был манифест Александра III, по которому вся наша группа осужденных получила право возвратиться на родину, под надзор полиции на пять лет, с правом жить везде, исключая Петербург и Москву. Мы быстро ликвидировали свои материальные дела и стали готовиться к отъезду.
В Москву мы приехали благополучно, но в самой Москве сын заболел корью, почему жена должна была остаться с детьми, а я поехал в Орел, куда мне было дано проходное свидетельство; оттуда направился в Елец к отцу и стал устраивать все к приезду жены. Прожили всю зиму с отцом вместе, потом мы стали хлопотать, чтобы нам разрешили жить в Москве для воспитания детей и постоянного врачебного наблюдения за здоровьем сына. В 1891 и 92 г. голод охватил Поволжье и несколько центральных губерний России; появился голодный тиф. Я принял самое живое участие в организации помощи голодным и больным, которые были чуть не в каждой избе. Жена, получившая к тому времени право жить в Москве, производила денежные сборы, благодаря которым я мог устроить временную больницу для тифозных и организовать продовольственное дело в нескольких волостях, где был от земства продовольственным попечителем. Затем начался период усиленной работы земств в области образования и развития медицинской помощи населению. В это время мне удалось устроиться в земстве и работать по этим отраслям.
12 августа 1894 г. скончалась моя жена [В воспоминаниях О. С. Любатович в "Былом" фамилия моей жены помещена в группе лиц, кончивших самоубийством. Это прискорбная ошибка автора вспоминаний.] во время летних каникул, когда были все вместе дети, родственники и ее близкая давнишняя знакомая, А. М. Гамбургер. Это семейное несчастье надолго отвлекло меня от общественных дел, так как заботы о детях легли на меня.
В 1906 г. я должен был оставить службу в земстве вследствие доноса, сделанного на меня земским начальником, Н. В. Хрущевым, о том, что я принимал участие в организации собрания членов "Крестьянского союза".
В 1917 г., в период Февральской революции, принимал участие в качестве председателя продовольственного комитета по Сумскому уезду Харьковской губ., где я жил с семьей. В 1918 г. я, вследствие болезни дочери, выехал в Крым, где, с приходом советской власти, работал в Наркомздраве и Крымсоюзе (по кооперации).
Почти полстолетия прошло со времени того революционного движения, в котором я принимал участие. Тогда массы людей гибли в борьбе, и современникам скоро стало казаться, что дело революции проиграно Но пламя революционной идеи сохранилось и, раздуваемое нестерпимым режимом царизма, последовательно усиливалось, охватывая рабочие массы и крестьянство. Этот процесс вызвал революцию 1905 г. и закончился Октябрем.
{Гранат}
Большая биографическая энциклопедия. 2009.